понедельник, июня 22, 2015

Lights


   Отец — это все-таки отец, каким бы он ни был, и, чтобы поговорить с Эдвардом, я отправился к черту на кулички, в Калифорнию. Нашел сына в Малибу. Он жил в купальной кабине, и разговор происходил на песчаном пляже. Море было призрачное, ленивое, с тусклым медным отливом. Вокруг простиралась дымчатая белизна.
— Эдвард, где мы?
— На краю света.
— Чертовски неудачное место для встречи. Ничего нет — только дым и туман… Я хочу обсудить с тобой кое-какие вещи. Я несдержан, это верно. Очень может быть, что я просто чокнутый. Но всему есть свои причины.
— Я что-то не улавливаю, па.
— Ты должен стать врачом. Поступай в медицинское училище, Эдвард.
— На кой?
— Могу привести десяток доводов. Я знаю, тебя беспокоит твое здоровье. Знаю, что принимаешь таблетки Королевы Би. Знаю наверняка…
— Ты тащился из Коннектикута, чтобы сказать мне это?
— Ты вправе думать, что твой отец не способен рассуждать здраво — это умеет только твоя мать. Тем не менее у меня есть некоторые наблюдения. Первый вывод, который я сделал: лишь немногие люди в своем уме. Второй: рабство в Америке не было упразднено полностью. Большинство людей порабощены вещами. Однако не буду излагать свою философию. Я часто путаюсь, это верно. Но я боец, и хороший боец.
— И за что же ты борешься, па?
— За что борюсь? За правду! Борюсь против лжи. Но отчаяннее всего я борюсь с самим собой.
    Я отдавал себе отчет в том, что Эдвард ждет, когда я объясню, зачем ему жить. Это причиняло мне боль. Сыновья всегда надеются, что отцы научат их жить. А отцы стараются по возможности оградить сыновей от горя и неприятностей.

С. Беллоу.  ХКД

суббота, июня 20, 2015

Грун ту молани

Но вообще-то я чувствовал, что мне сказочно повезло. Я попал в красивое, особенное место и оно затронуло потаенные струны моей души. Я поверил, что при желании королева может помочь мне исправиться. Как будто стоит ей раскрыть ладонь, и там окажется самая суть, ключ к тайне, зародыш новой жизни. Я был убежден в ее могуществе. Земля -- огромный шар, удерживаемый в пространстве силами движения и магнетизма, и мы, населяющие ее разумные существа, считаем себя обязанными тоже двигаться. Мы не можем позволить себе лечь и ничего не делать. А теперь посмотрите на Виллатале, женщину Битта: в ней нет беспокойства и суеты -- и тем не менее она уцелела. Она не сошла с орбиты и не рассыпалась на куски. Наоборот -- довольна своей жизнью, даже счастлива! Посмотрите на ее радостную улыбку, приплюснутый нос, дырки на месте зубов, седые волосы, один глаз нормальный, другой перламутровый... Один лишь вид этой женщины подействовал на меня успокаивающе. Я поверил, что тоже смогу уцелеть, если последую ее примеру. И вообще, у меня появилось такое чувство, словно близится час моего освобождения -- час, который взорвет сон моей души.

-- Слушайте, принц,-- обратился я к Итело,-- нельзя ли организовать мне настоящую беседу с королевой?

-- Беседу?-- изумился он.-- А разве сейчас вы не беседуете, миста Хендерсон?

-- Я имею в виду настоящую дискуссию, а не обмен любезностями. О смысле жизни. Я уверен, она его знает, и мне не хотелось бы уйти, не получив хоть кусочек этого знания.

-- Ах, да. Хорошо, хорошо. Все в порядке. Так как вы меня победили, я не могу ответить вам иначе.

-- Значит, вы понимаете, что я имею в виду? Отлично! Буду благодарен по гроб жизни. Вы не представляете, принц, до чего переполнена моя чаша терпения.

Тем временем младшая сестра королевы, Мталба, взяла меня за руку, и я спросил:

-- Что ей нужно?

-- О, у нее к вам сильное чувство. Она здесь -- прекраснейшая из женщин, а вы -- самый сильный мужчина. Вы покорили ее сердце.

-- К чертям ее сердце!

Я думал только об одном: как завязать дискуссию с Виллатале. О чем? О счастье и браке? О детях и семье? О долге? Смерти? Внутреннем голосе? Одиночестве? О том, почему порядочные люди лгут? Но нельзя же начать разговор с обладательницей Биттаны с таких сложных вопросов? Нужно подготовиться, прощупать почву. Поэтому я попросил Итело:

-- Дружище, скажите ей от моего имени, что общение с ней действует на меня успокаивающе. Не знаю, в чем тут дело: во внешности, львиной шкуре или в исходящей от нее эманации власти, -- но она возвращает покой моей душе.

Итело передал ей мои слова и ответ улыбающейся Виллатале:

-- Вы ей тоже пришлись по душе.

Я просиял.

-- Правда? Вот здорово! Передо мной открываются врата в рай! Огромная честь -- находиться здесь!-- Я вырвал свою руку у Мталбы и обнял Итело.-- Знаете, принц, на самом деле вы сильнее меня. Я, несомненно, силен, но это сила отчаяния. Нет, нет, не спорьте. Я мог бы объяснить, но на это ушли бы многие дни и месяцы. Моя душа, как ломбард, полна невыкупленных сокровищ: старых кларнетов, фотокамер, изъеденных молью мехов... Но не будем углубляться в дебри. Главное, я здесь себя прекрасно чувствую. Я люблю вас, Итело, люблю эту пожилую женщину. И постараюсь избавить вас от лягушек, даже если это будет стоить мне жизни.

Все заметили, что я растроган. Мужчины отреагировали свистом, а Итело передал мне слова королевы:

-- Тетушка спрашивает, чего бы вам хотелось, сэр.

-- Для начала спросите ее, что она обо мне думает -- ведь я так и не сумел объяснить, кто я такой.

Виллатале приподняла брови характерным жестом арневи и медленно заговорила:

-- Вы -- сильная личность, сэр. (С этим трудно не согласиться). Ваша голова пухнет от мыслей. В вас есть капелька Биттаны. (Здорово!) Вы гоняетесь за сенд...-- он не сразу нашел нужное слово,-- сендсациями.

Я кивнул. Итело продолжил перевод:

-- Вам плохо, о сэр, миста Хендерсон! Ваше сердце надсажено и сплошь в болячках. Оно тявкает.

-- Правильно,-- подтвердил я.-- Всеми тремя головами, как сторожевой пес Цербер. Но почему оно тявкает?

Продолжая вслушиваться в речь королевы, Итело слегка согнул ноги и отшатнулся от меня, словно испытывая отвращение к человеку, с которым имел неосторожность выйти на ринг.

-- Безумие.

-- Да-да, так оно и есть! Эта женщина -- ясновидящая.

Я с жаром обратился к ней:-- Говорите, королева Виллатале, говорите дальше! Я хочу знать правду. Не нужно меня щадить.

-- Вы страдаете,-- перевел Итело. Мталба взяла меня за руку в знак сочувствия.

-- Верно!

-- Теперь она говорит, миста Хендерсон, что вы очень сильный человек. Об этом говорят ваши размеры. Особенно носа.

Я с грустью ощупал свое лицо.

-- Когда-то я был симпатичный малый. Но, по крайней мере, этим носом я могу обонять весь мир. Я унаследовал его от основателя рода. Этот бывший голландский колбасник стал самым беспринципным капиталистом в Америке.

-- Королева извиняется. Вы ей очень нравитесь. Она не хочет причинять вам страдания.

-- Потому что их и так более чем достаточно. Но послушайте, ваше высочество, я приехал сюда не затем, чтобы ходить вокруг да около. Пусть ничто не мешает королеве говорить правду.

Виллатале вновь заговорила -- медленно, скользя по моей наружности единственным здоровым глазом и словно бы любуясь.

-- Она просит сообщить ей о цели вашего путешествия, миста Хендерсон. Вам пришлось долго бродить по горам и долам; вы человек в возрасте и весите что-то около ста пятидесяти килограммов; от возраста и бед ваше лицо пошло буграми и пятнами. Вы похожи на старый паровоз. Вы очень сильны, сэр, я признаю ваше превосходство. Но такое обилие плоти -- все равно что гигантский памятник...

Я слушал, страдая от его слов, морщась и мигая. Потом вздохнул и сказал:

-- Спасибо за откровенность. Я понимаю, что мои странствия по пустыне кажутся вам странными. Передайте королеве, что я предпринял эту поездку в интересах своего здоровья.-- От удивления Итело хихикнул.-- Знаю, на вид я несокрушим, и вообще, такому верзиле не пристало жаловаться. О, как трудно быть человеком! Ты живешь -- и не сразу понимаешь, что являешься таким же, как другие, вместилищем разных человеческих болезней: дурного нрава, тщеславия, суеты и так далее. Все эти вещи занимают то место, где должна быть душа. Но, раз уж королева начала, пусть произнесет приговор целиком и полностью. Если понадобится, я дополню, но это вряд ли потребуется. Она сама все знает. Похоть, гнев и все такое прочее...

Итело перевел, как мог, сие пространное рассуждение. Королева слушала и сочувственно кивала, то сжимая, то разжимая ладонь, покоившуюся на узле, которым была завязана львиная шкура.

-- Она говорит,-- сказал Итело,-- что для ребенка мир -- странный и чужой.

Но вы -- не ребенок, сэр.

-- Она чудо!-- восхитился я.-- Правда, истинная правда! Я никогда нигде не чувствовал себя своим. Мой внутренний разлад уходит корнями в детство.

Я всплеснул руками и, уставившись в землю, начал усиленно размышлять. А когда доходит до размышлений, я веду себя как третий бегун в эстафетной гонке. Не могу дождаться эстафетной палочки. А стоит ей оказаться у меня в руках, бегу отнюдь не в заданном направлении. Вот ход моих мыслей. Ребенку мир кажется странным и чужим, но он не боится его так, как взрослый. Ребенок наслаждается -- тогда как взрослый испытывает ужас. А из-за чего? Из-за смерти. Поэтому он позволяет себя похитить, как дитя. Чтобы снять с себя ответственность. И кто же этот похититель, этот цыган? Странность жизни, вроде бы отдаляющая смерть.

Откровенно говоря, я пришел в восхищение от собственных мыслей. И сказал Итело:

-- Передайте глубокоуважаемой даме, что большинство людей боится взрослых забот. Неприятности дурно пахнут. Никогда не забуду вашей доброты. А теперь послушайте.-- И я запел из "Мессии" Генделя:-- "Он был презираем и гоним, он знал горе и скорбь".-- А потом другое место из той же оратории:-- "Ибо кто дождется пришествия Его? И кто переживет тот день, когда Он приидет?"

Я пел, а Виллатале, женщина Битта, слегка качала головой -- вероятно, в знак восхищения. На лице Мталбы читалось то же чувство. Женщины хлопали в ладоши, а мужчины свистели с пальцами во рту.

-- Отличное исполнение, сэр,-- молвил Итело.

Один лишь Ромилайу -- плотный, коренастый, весь в морщинах -- казался недовольным, но это было его обычное выражение.

-- Грун ту молани,-- молвила королева.

-- Что это значит? Что она сказала?

-- Она говорит, вы любите жизнь. Грун ту молани. Жажда жизни.

-- Да, да, о да! Молани. Точно -- я молани! Как она догадалась? Господь вознаградит ее за эти слова. Я сам ее вознагражу. Взорву к чертям этих мерзких лягушек, чтобы полетели вверх тормашками до самого неба! Они у меня пожалеют, что спустились с гор и напали на это благословенное селение. Молани! Я жажду жизни не только для себя, но и для других людей. Не смог вынести того, что мир полон скорби, вот и пустился в путь. Грун ту молани, госпожа королева. Грун ту молани -- всем вам.-- Я приподнял шлем, салютуя членам монаршего рода и придворным.-- Грун ту молани. Господь не играет в кости нашими душами, а посему -- грун ту молани!

Все заулыбались. Мталба не разомкнула щербатого рта, но всем своим видом выражала восторг и прямо-таки таяла под моим взглядом.

С. Беллоу. Хендерсон, король дождя.

пятница, июня 19, 2015

Шабат шалом!

Вчера Д. представил мне эту группу, члены которой учились в его параллели в high school на музыкальном факультете.


воскресенье, июня 14, 2015

3

cherry3

cherry2

cherry1
Ресторан “Ротман” в Лотан. Вчера.
фото: Игорь Г.

пятница, июня 12, 2015

Шабат шалом!

Авишай Коэн (труба) заехал домой с новым альбомом:


суббота, июня 06, 2015

Untitled

А все-таки он обожал отца. Это такая властная потребность в ребенке! В ней проявляется, должно быть, все та же неискоренимая любовь к себе. Когда человек слаб или считает себя слабым и его желания и честолюбие поневоле остаются неутоленными, он переносит свою мечту на другого — ребенок на своих родителей, старик, побежденный жизнью, на своих детей. Они совершат все то, что ему уже не удалось или что ему еще недоступно; они — борцы за его права, они его отомстители; и в этом горделивом самоумалении отрадно переплетаются любовь и эгоизм. Поэтому Кристоф охотно забывал все обиды, нанесенные ему отцом, и находил тысячу оправданий для своей любви к нему: он восторгался статной фигурой Мельхиора, его мускулистыми руками, его голосом, смехом, веселостью; сиял от гордости, когда кто-нибудь хвалил виртуозную игру отца или когда тот сам, вдвое преувеличивая, рассказывал о том, как его хвалили. Хвастовство Мельхиора Кристоф принимал за чистую монету и готов был видеть в отце гения, героя, вроде тех, о которых рассказывал дедушка.

Р. Роллан. Ж.К.

Он был не злой человек, но добрый только наполовину, — а это, пожалуй, еще хуже, — слабохарактерный, без всякой способности к сопротивлению, без нравственной стойкости; вместе с тем он искренне считал себя хорошим отцом, хорошим сыном, хорошим мужем и добряком в душе; и, может быть, он и заслуживал такое название, если для этого достаточно той ленивой доброты, которая так охотно проливает слезы умиления, и той животной привязанности к своим, которая основана на ощущении, что они часть тебя самого. Его нельзя было даже назвать эгоистом — для этого он был недостаточно сильной личностью. Он вообще был ничем. Самое страшное в жизни — это люди, которые представляют собой полное ничто. Как балласт, сброшенный с высоты, их неудержимо влечет вниз; они неизбежно должны упасть и, падая, увлекают за собой всех, с кем связала их судьба.

Р. Роллан. Ж.К.
Про Мельхиора уж никак нельзя было сказать, что его затрудняет выражение мыслей; беда только в том, что мыслей у него никаких не было, да он и не стремился их иметь.

Р. Роллан. Ж.К.
  Бедный старик! Ни в чем не удавалось ему быть вполне самим собой. Сколько прекрасных и могучих ростков носил он в своем сердце, но они так и не могли расцвести. Глубокая трогательная вера в высокое назначение искусства, в духовную ценность жизни, а выражалась она в напыщенном, нелепом краснобайстве. Такая благородная гордость — а в жизни чуть не рабское преклонение перед сильными мира сего. Такая любовь к независимости — а на деле жалкая покорность. Претензии на вольнодумство — и ворох предрассудков! Восхищение героизмом, истинная отвага — и столько робости!.. Душа, остановившаяся на полдороге.

Р. Роллан. Ж.К.
  Медленно катится огромный поток времени. Ночь и день наплывают и откатываются в непрерывном однообразном движении, словно прилив и отлив безбрежного моря. Проходят недели и месяцы — проходят и начинаются сызнова. И чреда дней ощущается как один-единственный день.
  Бесконечный безмолвный день, размечаемый лишь ритмом света и тени и ритмом жизни в крохотном, погруженном в полусон создании, дремлющем в своей колыбели, — властными потребностями его тела, приносящими боль, приносящими радость, возникающими так неотвратимо и равномерно, что, кажется, не смена дня и ночи порождает их, но сами они порождают и ночь и день.
  Мерно и тяжко раскачивается маятник жизни. Эти медлительные колебания поглощают все существо новорожденного. Остальное — только сны, только обрывки снов, мутных, дрожащих; только пляска пылинок, водоворот, клубящийся вихрь, который проносится над ним, то пугая его, то заставляя смеяться. Какие-то гулы и шумы, какие-то ежесекундно искажающиеся очертания, боль, ужас, смех — и сны, сны без конца… Один непрерывный сон и днем и ночью… И среди этого хаоса — свет ласковых глаз, улыбающихся ему, сладостная струя, которая из материнского тела, из набухшей молоком груди вливается в тело младенца, и растущая в нем огромная бессознательная сила, океан, который бурлит и бьет в стены своей тесной тюрьмы — крохотного детского тельца. Кто сумел бы его постичь, тот увидел бы еще наполовину погребенные во мраке миры, уплотняющиеся туманности, вселенную в процессе становления. Его существо не имеет границ. Он есть все сущее…
  Проходят месяцы… В реке жизни возникают островки воспоминаний. Сперва это крошечные, затерянные среди вод клочки суши, подводные скалы, едва выступающие над поверхностью. Вокруг них, за ними в предрассветных сумерках во все стороны простирается безмерная водная гладь. Потом еще островки, уже позлащенные солнцем.
  Из темной бездны души выплывают случайные образы, до странности четкие. В огромном едином дне, который вечно возобновляется, неизменный, всегда один и тот же, в мощных, однообразных его колебаниях вырисовывается хоровод дней, сплетающих руки; уже можно различить их лица, смеющиеся и печальные. Но звенья цепи то и дело рвутся, и память шагает через провалы, в которых бесследно исчезли месяцы и недели…
  Шум реки… Звон колоколов… В самых ранних воспоминаниях, в далях времени, в любой час, вызванный из прошлого, эти два столь знакомых, звучных голоса поют Кристофу…
  Ночь. Ребенок дремлет… Тускло белеет окно… Слышен гул реки. В тишине ее мощный голос покрывает все: он властвует над всеми живыми существами. То он укачивает их сон и сам словно засыпает под шелест бегущих волн. То вдруг он нарастает, в нем слышится злоба, это вой разъяренного зверя, готового броситься и укусить. Потом рев утихает; теперь это нежнейший лепет, серебристые звуки, словно чистый перезвон колокольцев, словно детский смех, тихое пение, танцующая музыка. Великий материнский голос, не умолкающий никогда! Он баюкает Кристофа, как баюкал в прошедших веках, от колыбели до гроба, те поколения, что жили до него; он вливается в мысли ребенка, заполняет его сны, овевает его своими текучими гармониями; и они будут веять над ним и тогда, когда он заснет последним сном на маленьком кладбище высоко над Рейном…
  Колокола… А, уже заря! Они перекликаются тягуче и чуть-чуть грустно, ласковые, спокойные. Стоит прозвучать их медлительным голосам — и перед Кристофом встает сонм грез, грез о прошлом — желания, надежды, тоска по умершим, которых он никогда не видел и не знал, и, однако, он — это они, ибо он жил в них и они воскресают в нем. Целые века воспоминаний дрожат в этих созвучиях. Сколько слез, сколько празднеств! И когда в тесной запертой комнате он внимает перекличке колоколов, ему кажется, что над ним в светлом воздухе проходят широкие звучные волны, пролетают вольные птицы, проносится теплый ветер. А в окно, улыбаясь, уже проглядывает клочок глубокого неба. Сквозь занавеску пробился луч солнца и упал на постель. И маленький мир, столь привычный для глаза ребенка, все, что он, пробуждаясь утром, видит из своей кроватки, все, что он — ценой таких усилий — научился распознавать и называть по имени, для того чтобы подчинить себе, — все его царство внезапно озаряется. Вот стол, за которым едят; вот буфет, в котором Кристоф прячется, играя; вот пол из каменных плиток, по которому он ползает; на стенах обои — их узоры корчат ему рожицы и рассказывают целые истории, то страшные, то смешные; а там часы с болтливым маятником, который, заикаясь, торопливо бормочет какие-то слова, понятные одному Кристофу. Чего только нет в этой комнате! Кристоф еще не знает всего. Каждое утро он отправляется в путешествие, исследуя эту подвластную ему вселенную, ибо все здесь принадлежит ему. Ничто ему не безразлично; все одинаково важно — и человек и муха; все живет: кошка, стол, огонь в печке, пылинки, кружащиеся в солнечном луче. Комната — это целая страна; один день — это целая жизнь. Как не заблудиться среди таких необъятных просторов! Мир так велик! Кристоф совсем затерялся в нем. А эти огромные фигуры, шагающие ноги, взмахи рук, движение, шум, какой-то непрестанный вихрь вокруг него!.. Он устал, глаза слипаются, он засыпает. Сладкий, глубокий сон овладевает им внезапно, когда и где угодно, на коленях у матери или под столом, где он любит прятаться… Как хорошо ему! Как все хорошо!
  Эти первые дни шумят в его воспоминаниях, словно листва на ветру, словно волнующаяся нива, по которой пробегают огромные тени от облаков…

Р. Роллан. Ж.К.
В постели, возле матери, ребенок снова беспокойно задвигался. Какая-то боль поднималась из глубины его существа. Он попытался бороться с ней — напряг все тельце, сжал кулачки, нахмурил брови. Боль усилилась; она медленно нарастала, неотвратимая, уверенная в своей власти. Ребенок не знал, что это такое и где предел этому. Казалось, страданью не будет конца. И ребенок залился надрывным плачем. Тотчас нежные руки матери приласкали его. Боль утихла. Но он продолжал плакать, ибо чувствовал, что она еще где-то тут, возле него, в нем. Взрослый человек может бороться с болью, так как знает, по крайней мере, откуда она идет; в мыслях он связывает ее с определенным участком своего тела, который можно вылечить, можно в крайнем случае отрезать; он очерчивает границы своего страдания и отделяет его от себя. Ребенок лишен этого обманчивого утешения. Его первая встреча с болью намного страшнее и реальнее. Он не ощущает границ своего тела, и боль представляется ему такой же безграничной. Он чувствует, как она проникает ему в грудь, заползает в сердце, навсегда водворяется в его теле, как хозяйка. И это так и есть: она больше его не покинет, пока не изгрызет до конца.

Р. Роллан. Ж.К.